на главную

[1] [2]

ЛИБРЕТТО

Это всего лишь идея. Если она тебя заинтересует, найдешь человека, который сочинит настоящее балетное либретто. А я помогала бы ему: отвечала бы на вопросы, которые у него могут возникнуть.


Действие первое. Конец шестидесятых. Мастерская художника-неудачника. Темный, неуютный подвал. По углам – подтеки сырости (это можно сделать очень красиво). Вдоль стен несколько труб пугающего вида... Ну и картины, конечно. Часть висит, часть стоит на полу. Холсты, пустые рамы. Двустворчатая дверь невиданных размеров. Два придавленных к потолку окошка. Плоскости облупленных подоконников точно совпадают с плоскостью тротуара. Мимо окон движутся ноги. Представляешь, в окошке – танцующие ноги. Маленькие сценки для ног! Посреди комнаты стоит низенький скульптурный станок, а на нем – статуя, гораздо выше человеческого роста. Не надо пугаться. Все это технически не так сложно. Станочек можно заказать в худфонде. Такой, чтобы совершенно свободно крутился. А статую за очень небольшие деньги вылепит из глины студент скульптурного факультета. Главное – найти мастера, который отольет ее из пенопласта. Она должна быть разборной и совершенно невесомой. Для безопасности. Это не просто реквизит, а одно из главных действующих лиц. С нею будут танцевать – не вокруг нее, а с ней. Ее будут раскручивать... Тут вообще полдела – вылепить удачную фигуру. Обнаженная женщина, идущая против ветра. Она должна быть сделана так, чтобы в разных поворотах выглядеть совершенно по-разному: то бурно наступающей, то удирающей в отчаянии. А в целом – нечто возвышенное и одновременно смешное... Лучше всего было бы комично воспроизвести ту статую, которую я имею в виду. Это статуя, сделанная когда-то моим учителем.


Мой учитель... Если в нем и было что-то смешное – так это его постоянное стремление преодолеть свой маленький рост. Каблуками. Духом. Интеллектом. Еще у него были совершенно немужские глаза – круглые. Ресницы темные, густые, что сверху, что снизу – глаза ребенка, который ждет, что его сейчас ударят, но не в состоянии хоть как-то себя защитить, даже сощуриться. А так – черты вполне мужественные, правильные. Его можно было бы назвать красавцем, если бы не лысина и не щетина, которая вырастала за полдня. Казалось, она лезет из него от чрезмерного вдохновения. От этой-то щетины и возникало ощущение некоторой запущенности и бездомности. Он был одним из тех людей, которые относятся к своему телу, как к одолженной одежде или комнате в общежитии. К тому же у него вечно что-нибудь болело. Он это тщательно скрывал, только иногда кривился. Все это для нас, девочек романтического возраста, было даже привлекательным. Кстати, никогда он не был ни бездомным, ни запущенным. Аккуратен был невероятно, и мастерская у него была самая чистая из всех, какие мне доводилось видеть. Она находилась чуть наискосок от Совета Министров. Улицы там помпезные, хотя и узкие. Колонны, серый гранит... А он идет такой маленький, всему враждебный, пугливый, высокомерный... рыхленькая меховая шапка пирожком, серое двадцатилетней выдержки пальтишко... Но – наглаженное.
Да. Так вот он идет – еще издали, издали начинает готовить себя к работе, раскаляется... Ноздри прижаты, дергаются, губы стиснуты, кулаки распирают карманы... Приближаясь к своей мастерской, он весь накреняется от нетерпеливого вдохновения и броском сворачивает в пустой, холодный подъезд. Есть там такие грандиозные подъезды – настоящие туннели. Пики на воротах, полумертвые дворы, оплесневелые подвальные ступени... Он спускается в свою яму, глубокую и сырую, как только что высохший колодец, оберегая от ссадин ботинки и нетерпеливо звеня ключами – а там внизу какая-нибудь дохлая крыса... или еще что похуже.
Но это все не для сцены. Прежде всего таких маленьких танцоров не бывает. И все эти небритости и дрожащие ноздри из зала не видны. Пусть наш герой – назовем его... Маэстро – будет тощим и сутулым, со смешной бородкой, с остатками негустых длинных волос, теснимых интеллигентской лысиной. И, пожалуй, оставим ему круглые глаза, обведенные густыми ресницами.
Теперь наряд. Неуклюжие, широченные джинсы, мешковато присобранные ремнем на талии. Растянутый свитер крупной вязки, клетчатая ковбойка без пуговицы на рукаве. Из верхней одежды – серенький беретик и тяжеленное темно-синее пальто пятидесятых годов – с "плечами" и огромными пуговицами.
Теперь о музыке. Тут, конечно, решать композитору. Лично я ввела бы несколько всем известных музыкальных тем – возможно, даже всю вещь составила бы из комических транскрипций. Для Маэстро настойчиво предлагаю использовать самую известную тему Вагнера – "Полет валькирий". Эта тема очень красива, величественна – причем, искажая ее, не чувствуешь себя святотатцем. Возможно, потому, что накал ее вдохновения почти чрезмерен, слишком близко подходит к грани, за которой начинается пародия. А это и есть суть Маэстро. К тому же эта тема легко меняет интонации и акцент, сливается с другими мелодиями и механическими шумами, ловко вытекает из них и всегда остается узнаваемой.


Итак, мастерская художника. Утро. Свет в комнату проникает сквозь мутные окошки. Сначала в одном, а потом в другом возникают валенки дворника и его огромная коричневая метла. Дворник метет мусор прямо на стекла Маэстро. Солидный гражданин в очках и с авторучкой в кармане наклоняется. Недовольно сощурясь, изучает помещение и, не заинтересовавшись, проходит мимо.
Периодически что-то рычит в одной из труб. В другой – изредка что-то грохочет. Где-то с неумолимой монотонностью ударяет о жесть тяжелая капля. Постепенно все эти звуки начинают объединяться в мелодию. Оркестр звучит негромко; слабо, как бы издали, напоминает о себе тема валькирий.
Неуклюжий грохоток за дверью. Звяканье ключей. Толчки боком в дверь. Вваливается Маэстро, застывает на пороге. Смотрит на статую, накрытую старыми простынями и разным менее приличным тряпьем. Не отрывая глаз от своего детища, снимает пальто и вешает его на крючок. Крючок вываливается из стены, пальто опускается на пол. Не замечая этого, Маэстро набрасывает на предполагаемый крючок и свой берет...
Начинается большой сольный танец: Маэстро срывает тряпки со статуи. Романтический полет дырявых грязных тканей. Далее изображается процесс работы. Маэстро то благоговейно отдаляется от статуи, то судорожно бросается к ней и что-то поправляет огромным стеком. Он трудно дышит, как бы распаляя в себе вдохновение, а тема валькирий в оркестре разрастается до полного комизма. Маэстро танцует "па-де-де со статуей". То бережно, то резко поворачивает ее в разные стороны, повторяет ее позу, образует с нею всевозможные композиции.


Затем идут вставные номера. Появляются разные посетители, так или иначе мешающие "творческому процессу".
На лестнице раздается грозный топот. Вваливается пожарник. Ему не нравится, что в помещении слишком много бумаги (рисунки), сухого дерева (рамы), взрывоопасных веществ (разбавители). Напрасно Маэстро пытается ему что-то объяснить. Пожарник неумолим. Он, несомненно, закрыл бы мастерскую, не появись вовремя Друг Маэстро – резонер, крепко стоящий на ногах, выручающий Маэстро в сложных ситуациях. Друг высоко ценит талант Маэстро и ведет себя с ним, как с бестолковым ребенком. С помощью бутылки он легко очаровывает пожарника, и тот, желая сделать хозяину приятное, на прощанье одобрительно хлопает статую по мощной ягодице, оскорбляя Маэстро в самых его возвышенных чувствах. Выпроводив пожарника, Друг сосредоточивает свое внимание на статуе. Он начинает с неумеренного восхищения, но под конец находит в статуе мелкий изъян. Маэстро расстроен. Он защищается, спорит. Но как только Друг уходит, принимается скоблить резцом указанное место – какой-нибудь локоть или голень... И в следующей картине этой голени уже не будет. Вместо нее останется чернеющий железный прутик каркаса. (Таких съемных деталей будет несколько, и отсутствие любой из них должно создавать комический эффект).


Следующий вводный номер – санинспекция. Легонькая, как мотылек, девушка в белом халате порхает по мастерской Маэстро, возмущенно указуя на пятна сырости, на сомнительные трубы, прогнившие половицы, извлекает откуда-то огромный бледный гриб. От каждого ее эфирного прикосновения что-нибудь с тяжелым грохотом отваливается, и мастерская приобретает все более антисанитарный вид. Маэстро умоляет суровую защитницу его здоровья не опечатывать мастерскую. Но та непреклонна. Выручает Маэстро появление потревоженной крысы. Или, может, ввести даже танец крыс, изгоняющих санинспекторшу. Сшить их из серого плюша, укрепить на прозрачных шнурах, с помощью которых из-за кулис управлять ими в такт Вагнеру.


Все это – и сырость, и крысы, и грибы – были обычными атрибутами творчества. Только такие подвалы и доставались художникам. А если вдруг попадалась комната поприличнее, ее тут же отбивала какая-нибудь контора. Моего бедного учителя переселяли раз пять из подвала в подвал – каждый, разумеется, хуже предыдущего. Меня тоже переселяли дважды. А чаще всего людей просто выставляли на улицу.
Только, бывало, отскоблишь какое-нибудь подземелье – сразу невесть откуда возникает официальная рожа. Нагибается к окну, рука щитком... А ты стоишь и не понимаешь, как себя вести. Тебя как бы и нет. Потом они заявляются с дворником и техником-смотрителем. Ходят, оставляют на полу грязные следы, заглядывают в закутки, отодвигают твои вещи... Тебя не видят, не слышат... хоть голый стой... Это уж потом худфонд начал строить специальные мастерские. И то для самых заслуженных.
Наш учитель к таковым не принадлежал. Хотя вообще-то он был святейшим реалистом. Я, помню, просто испугалась, когда увидела его ранние работы. Некое безвоздушное пространство... Каменные лица такого... желтовато-телесного цвета... с коричневыми тенями... очень крепко и правильно нарисованные. Что-то там было от Моралеса. Я сейчас думаю: туда бы какую-нибудь детальку... перевернутую свечку... жучка на ниточке... Эти картины зажили бы и сошли за самый мрачный "сюр". Дама, которая училась с ним на последнем курсе, говорила, что даже отпетые соцреалисты считали его реализм чрезмерным. Оно бы, может, и сошло, если бы он, как и все вокруг, изображал каких-нибудь крестьян в процессе радостного труда. Рабочих перед мартеном. Или хотя бы заслуженную учительницу с кружевной манишкой. А он выискивал каких-то сомнительных интеллигентов, чахоточных недоучек. Где он только брал таких?!
Разумеется, он ничего не зарабатывал. Его содержала мать. Безграмотная. Из тех, что становятся старушками лет в тридцать. Где-то она трудилась при медицине, в какой-то привилегированной больнице. Это было очень кстати: наш учитель с самого детства болел. То ревматизм, то сердце, то почки. И мать имела возможность показывать его лучшим специалистам. Так он сблизился с профессором Эйдельбергом. Профессор вообще был человеком отзывчивым. А тут – способный мальчик, ровесник его собственных детей, болезненный, неудачник, отец погиб на фронте... Он ввел его в свой дом. Среди пациентов профессора было много людей известных, и некоторые из них согласились попозировать молодому дарованию. О том, чтобы явиться к народному артисту СССР с мольбертом и масляными красками, не могло быть и речи. Таким образом, он на время забросил свою мыльно-восковую живопись. Рисовал на больших листах подтонированной бумаги сангиной и углем. Эти черно-рыжие портреты – он их штук сто наплодил! – были идеально грамотны, передавали сходство безукоризненно, до испуга.
Эйдельберг организовал выставку его работ в Доме медиков и даже выбил ему мастерскую. Ту самую, куда мы ходили заниматься. У меня до сих пор замирает сердце, когда прохожу мимо.
Там в переулках страшные сквозняки... Помню, однажды зимой ветер вырвал из моих рук папку... ее гнало, раскрытую, по льду, и оттуда вылетали рисунки. Часть из них удалось поймать почти сразу, а другие понесло на площадь – и вверх. Они бились высоко, между колоннами, прилипали к гранитным плитам... Один портрет так и не нашелся, и он все мерещится мне в темноте, под порталом, белый лист... Я была страшно огорчена: мне казалось, что этот портрет моему учителю должен особенно понравиться. Господи! Что тогда значила для нас его похвала! Это щедрое: "Вы знаете – я бы так не сделал!" Или: "Эта Ваша совершенно особая техника!" Или совсем уж: "Хочу с Вами посоветоваться. Как Вы считаете..." Он великодушно внушал своим ученикам, что и сам у них чему-то учится. Отчасти это была правда: иногда, объясняя нам какую-нибудь простую вещь, он будто прорывался сквозь давно мешавшую ему преграду.
В ту смурную осень, когда мы познакомились с ним, он как раз вернулся к живописи. Картин было еще мало – пять-шесть натюрмортов, пугающе нелепых и по письму, и по цвету, но зато – как он говорил о цвете, о технике письма, об утрированной выразительности! Гибкая, изящная линия приводила его в бешенство, он заставлял нас превращать любой круг в многоугольник, и все повторял: "Больше характера, больше энергии! Без дамских штучек!" И мы буквально пропарывали бумагу карандашами. И тоже напрягали ноздри, сжимали губы – только что не лезла щетина.


Ученицы... Очень выигрышно для кордебалета. Молоденькие девочки, трогательно-вызывающие прически, шейные платочки и прочие претензии на богемность. Яркие картонные папки. Рисунки. По-моему, танец с большим белым листом – это необыкновенно красиво! Вот идет урок... Маэстро что-то объясняет ученицам, затем танцует адажио с каждой по очереди, с каждой по-особому. И листы, листы, трепещущее мелькание белых квадратов бумаги! Или такое: просмотр домашних работ. Девочки раскладывают рисунки на полу и танцуют между ними... Разные реакции на похвалу, на замечание. Ревность...
Он тоже уважает их. Он советуется с ними. Сбрасывает покровы со своей статуи, и ученицы приходят в благоговейный восторг. Они движутся, повторяя позу статуи. Их тема в оркестре – те же "валькирии", но наивно воспроизведенные скрипками и флейтами. Кульминация – танцует Маэстро, танцуют девочки, вертится статуя!
Вдруг Маэстро замечает нечто необыкновенное в форме ноги, или руки, или носа одной из учениц. Он внимательно изучает эту деталь. Затем отводит девочку на подиум, и она принимает позу статуи. Маэстро начинает переделывать эту самую ногу или шею. Естественно, в начале следующей сцены статуя окажется без вышеуказанной детали.


Следующая сцена... Снова утро. Снова пальто на полу. Маэстро не работается. У Маэстро болит поясница. Он пытается себя завести. С большим трудом преодолевает апатию. Музыка натужно набирает мощь. Стук в дверь. Маэстро идет открывать, не ожидая ничего хорошего. Но это Мать – сутуленькая, колченогая, в платочке и очках. Она принесла в миске картошку с котлетами.
Тема матери – надрывная песенка в духе еврейского местечкового фольклора.
Маэстро не до еды. Но так уж и быть – он продолжает свой вдохновенный танец с котлетой на вилке. Мать плачет, причитает: сын худой! неухоженный! денег нет! Она достает мелочь из всех карманов и выворачивает их, дабы показать, что это последнее. Она хочет качать внуков. Она не понимает, зачем ему такая большая статуя. И в придачу – голая! Маэстро объясняет с жаром и раздражением. Старуха пытается понять. Оркестр, как бы ее голосом, начинает воспроизводить "Валькирий", однако акцент у музыки явно народный, а интонация вопросительная. Мать танцует, ковыляя и семеня, тоже пытаясь воспроизвести позу статуи. Уходит.
Снова радикулит на музыку Вагнера.
В форточку заглядывает Друг. Он привел важных посетителей. В окошке видны их богатые ноги. Знаменитый деятель и его жена. Вся в песцах и бриллиантах. Деятель сурово изучает работы Маэстро. Неожиданно для самого Деятеля работы ему нравятся. А за ним – и его жене. Маэстро теряет голову от счастья. Друг потирает руки, подмигивает из-за спины гостя.
Гость тщательно изучает картины. Выбирает одну и начинает неумеренно восхищаться ею. Лезет в карман. Достает деньги. "Деньги" слишком большие, размером с полотенце. Деятель с неодобрением рассматривает их и возвращает обратно в карман. Ищет в другом кармане – там оказывается купюра еще крупнее первой. В третьем кармане обнаруживается носовой платок – Деятель сморкается, в четвертом – расческа. Он причесывает свои классические седины. В пятом нет ничего. Деятель очень огорчен. И напрасно. Великодушному Маэстро совсем не нужны от него деньги. Маэстро дарит картину гостю. Тот смущенно отказывается – и принимает с благодарностью. Его расходившаяся жена выбирает еще одну картину – побольше. Маэстро дарит и эту, игнорируя гримасы и тайные знаки раздосадованного Друга. Друг почтительно провожает гостей. Слышно, как отъезжает машина. Друг возвращается. Он в бешенстве. Маэстро не разделяет его чувств: подумаешь, картинки. Статуя – вот дело его жизни!


В следующей сцене статуя, уже отлитая в гипсе и затонированная, стоит самым эффектным образом. Все детали на месте. Маэстро подметает. Пытается приставить к оголившейся дранке куски штукатурки. Стряхивает со стульев и дивана пыль, ногами отгребает в стороны бумажные горы... Вот-вот появится Художественный Совет.
Слышно, как за окном тяжко тормозит автобус. Зловещий топот на лестнице – необъяснимо громкий, необъяснимо долгий. Деятели культуры, не пугаясь беспорядка, уверенно занимают все свободное пространство. Музыка смолкает. Немая сцена. Все вдумчиво изучают статую. Кто – откинувшись назад, кто – искоса, кто – исподлобья... Некоторые уставились в собственные туфли, кое-кто – в бумаги. Общее выражение лиц определению не поддается. Это как бы трамплин для чего угодно – от восторга до возмущения.
Председатель Художественного Совета – статная дама, полная, в строгом костюме, с лауреатским значком и недовольной гримасой. Она долго стоит в неподвижности, но, наконец, подает скупые признаки жизни. Легкий наклон головы... едва заметное подергивание плеч, губ... Вся публика повторяет ее движения, десятикратно их утрируя; при этом никак не становится понятно, понравилась ли ей – а, следовательно, и всем остальным – статуя. Мотив "валькирий" снова возникает, неуверенно разрастается, в нем звучит нечто вопросительное... пренебрежительное... и, наконец, возмущенное!
Начинаются "половецкие пляски" Художественного Совета. Деятели культуры по очереди танцуют со статуей, выражая свое остро-негативное к ней отношение. Тощий скульптор со шкиперской бородой и сединами, напоминающими одуванчик, указывает на ошибки в пропорциях. Усатый парторг поводит опущенной головой, и кажется: он один видит нечто скрытое от других и тем особенно опасное. Некто драненький, с жидкими прядями длинных волос, не понимает, зачем вообще статуя сделана и что автор имел в виду. Музыка при этом идет по кругу, будто заело пластинку. Патлатая искусствоведка видит в статуе порнографию. Длинная, лишенная возраста секретарша со свалявшимся перманентом все записывает.
Царственная дама-классик оживает, изумленная столь неумеренными эмоциями. Она, оказывается, вовсе не считала статую такой уж плохой, тем более – вредной. Правда, над ней нужно еще работать и работать.
С вагнеровским топотом Совет покидает мастерскую. Кое-кто, на ходу остывая, задерживается, чтобы дать Маэстро ценный совет. Искусствоведка особенно добросердечна: она вытягивает из кучи хлама простыню и сооружает на статуе нечто вроде греческой туники. Довольная таким решением нравственной проблемы, удаляется.
Оставшись в одиночестве, Маэстро бросается на статую с кулаками, отыскивает молоток, замахивается...
Появляется Друг. Задумчиво ходит вокруг статуи. Идея с драпировкой не кажется ему такой уж абсурдной. Так даже больше экспрессии. Маэстро срывает со статуи тряпку и бросается на диван.
Входит мать – с бутербродом и кружкой компота. Под мышкой у нее сверток.
Маэстро переживает лицом к стене и есть отказывается. Мать что-то смущенно шепчет Другу. У нее тоже идея, как сделать статую более приличной. Мать вытаскивает из свертка сатиновые трусы невиданных размеров и веревочкой прикрепляет к статуе. Затем извлекает из пакета огромную майку и теннисную ракетку. Пристыженный Друг быстро отцепляет трусы и весь этот инвентарь сует обратно в пакет.


Ей-богу, я тут почти не преувеличиваю. Примерно так и было с моим учителем. Конечно, дети в художественной школе рисовали обнаженную натуру. Но выставки тех лет "красоту человеческого тела" не пропагандировали. В крайнем случае – ноги гимнастки или грудь кормящей колхозницы. И вдруг на выставком привозят обнаженную женщину, вдобавок – махину под три метра! Там очень много всего наслоилось... Добро бы – какой-нибудь академик позволил себе. А тут – несчастный задохлик со своей больничной щетиной, со своими детскими ресницами и стиснутым ртом тайного гения. Его бы никто не знал, если бы он не готовил детей в институт. И готовил, надо сказать, неплохо. К тому же мало брал за уроки, особенно со знакомых. Иногда мог и вовсе отказаться от оплаты. А ведь у каждого подрастал талантливый сын или племянник, так что относились к нему уважительно, даже несколько подобострастно – как к Учителю. Но не как к Художнику. И вдруг он выбрасывает такой фокус! Это ведь ко всему еще и очень дорого – каркас, прокладка, отливка! Ни с кем не согласована, никто не заказывал... Массивная баба-богатырь. И вид такой: будто ее в зал не пускали, а она всех раскидала и ворвалась! Называлась она – "Преодоление". Как ни странно, ее приняли на выставку – хотя и с большим скандалом. Бедный мой Учитель считал, что он победил, прорвался в высокое искусство...
Еще не кончилась хрущевская оттепель. Во всем чудились дерзновенные намеки. "Преодоление"... Чего? Ну, допустим, себя, жизненной рутины. Но все были так настроены на политику... Самое забавное, что он на то и намекал, рвался, так сказать, в ряды борцов за правду. Человек он был очень робкий, но всю жизнь ломал себя. Мне рассказывали, что он еще в художественной школе нажил себе первого врага. Их директор написал картину, которая сильно смахивала на "Осаду Бреды". И вот ему на каком-то экзамене по истории искусства педагог показывает репродукцию с Веласкеса и спрашивает, кто автор. А он возьми да и брякни: "Геннадий Савельевич Блинов!"
Представляю себе его отчаянную физиономию... "Преодолел"! Но зачем?! И шутка была всем известная, и не им придуманная. А тот старый козел мелко мстил ему всю жизнь...
Однажды я сама была свидетельницей такого его "героизма". Как-то мы случайно встретились в городе, и он прихватил меня на открытие большой выставки. Я еще училась в школе. И вот подходит ко мне здоровенный дядька, довольно известный скульптор, совершенно пьяный. Начинает по-хорошему: что у меня горошки на платье точно такого же цвета, как глаза, и что камыш я держу нарочно, чтобы всем хотелось меня рисовать... После чего спокойно вытаскивает этот камыш у меня из рук и вручает его одной из главных наших ваятельниц. Ты бы видел, с каким лицом мой учитель последовал за ним и потребовал у дамы мой камыш! А как он шел обратно! Я онемела от страха: думала, тот верзила его догонит и пришибет. Так бы оно и было, если бы дамы не удержали.
Да господи! Ты бы посмотрел самую обычную сцену: как этот человек выходил на улицу... Как он щурил глаза, как он решительным толчком открывал дверь парадного! Гладиатор, выходящий на арену...
Да, так вот эта статуя – "Преодоление"... Формально там не к чему было придраться: самый дотошный реализм, каждая косточка на месте. Кроме того, все понимали, что он влез в долги. Короче, ее взяли. Но так уж она была не ко двору...
Не знаю точно, как это произошло, но только она простояла всего пару дней. Вроде бы какие-то занавеси поправляли. Это просто мистика! Она была очень устойчива... Такой массивный кусок скалы под ногами! Конечно же, никто не сделал это нарочно.
Как бы для компенсации его тут же приняли в Союз художников. В то время это было все равно, что получить титул лорда. Но приняли в секцию живописи. То есть как бы: на, бери, только скульптурой больше не занимайся. Будешь считаться живописцем...
Именно после этого в его живописи произошел резкий перелом к лучшему. Не знаю, было это совпадение – или он почувствовал себя увереннее? Многие полагали, что от природы он не был одарен ни чувством цвета, ни артистизмом письма. Еще ему страшно мешала гениальная способность изобразить любой предмет в любом ракурсе с точностью фотоаппарата. Но он и тут преодолел свою натуру. Нашел для себя эффектную технику. Что-то добавлял в краски: не то тырсу, не то корпию. Получалось нечто еще более бугристое, чем у Моне, вдобавок очень яркое и контрастное. Каждая его картина – это было как бы решение задачи из трех ярких пятен. Он писал, будто выдавливая из себя всю энергию, как выдавливают из тюбика последнюю краску! И в какой-то момент у него стали получаться красивые и значительные вещи.
Чем лучше он писал, тем больше его ругали – пока совсем не перестали брать картины на выставки. Правда, появились неофициальные поклонники, которые пытались как-то ему помочь. Водили к нему известных людей – в надежде на то, что те купят картины. Иногда покупали, но чаще он их дарил. Сцена с дамой в мехах и бриллиантах списана с натуры. Только о деньгах они даже не заикались. Классик рассказал моему Учителю, что у него в гостиной висят картины, подаренные Гуттузо и Пикассо. Господи! Висеть рядом с Пикассо! Да мой учитель готов был еще и доплатить за такую честь! И не слишком он ценил свои картины... Он говорил, что это прелюдии и фуги. А вот статуя – симфония! Дело всей его жизни. Он уложил кучу денег на то, чтобы ее восстановить. Все улучшал и улучшал... Хуже она не становилась, но... Боюсь, что такая страсть убивает жизнь. Наверно, нельзя ставить перед собой такую цель: создать нечто, достойное занять место между "Венерой Милосской" и "Джокондой". Кстати, это тоже можно включить в балет...


Маэстро созерцает свою статую, лежа на диване. Грезит. На сцене, одна за другой, появляются "Джоконда", "Инфанта Маргарита", "Весна" Боттичелли, "Флора" Рембрандта, "Донна Велата" Рафаэля и прочие. Они танцуют вокруг статуи, по очереди становятся рядом с ней, предоставляя остальным решать, кто лучше. В какой-то момент готовы даже преклонить перед ней колени...
В оркестре слышится тема матери. Красавицы тут же исчезают. Мать входит со стаканом чая и куском хлеба. Снова выворачивает карманы: на этот раз денег нет совсем. Так и танцует – с вывернутыми карманами. Горестно раскачивается. Умоляет сына взяться за ум. Жениться. Завести детей. Выбросить дурацкий берет и купить шляпу.


ДАЛЬШЕ >>>

наверх

Дизайн: Алексей Ветринский