на главную

[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8]

МАНЕЧКА И ФРИДОЧКА


Когда-то, лет восемьдесят назад, Манечка очень любила Фридочку. Она просто-таки выпросила Фридочку у матери. "Роди мне сестричку, роди сестричку! У всех есть – только у меня нету! И подержать никто не дает!"
Не давали потому, что Манечка была еще совсем маленькая. Но уж когда Фридочка родилась, Манечка отвела душу! Не спускала ее с рук, целый день нянчилась с ней, стояла у ворот, по-женски откинувшись в пояснице, привычным материнским движением поправляла на руках ребенка. И каждому, кто видел ее, становилось весело, каждый норовил потрепать Манечкины пушистые косички, пройтись рукой по стройной прогнувшейся спинке, о чем-нибудь спросить. Чаще всего спрашивали, сколько ей лет и как зовут ее сестричку. Манечкины длинные губки тут же счастливо растягивались, глазки благодарно озаряли скуластое личико, и она отвечала, охотно и подробно, а если прохожий не задавал других вопросов, спрашивала сама, гордо выставляя напоказ сестренку: "Правда, хорошенькая?" И все, разумеется, отвечали: "Очень! Очень!" Манечка радовалась. Она не чувствовала в этих словах фальши.
Зато Фридочка начала распознавать взрослую фальшь очень рано. Годам к трем она уже знала, что не нравится людям, что ее хвалят в угоду Манечке. Такое положение казалось ей вполне естественным. Она сурово выслушивала ответ прохожего, что-нибудь вроде "да-да, очень хорошенькая!" И если при этом он удосуживался взглянуть на Фридочку, то сталкивался с такими недетскими выпуклыми глазами, с таким трезвым безразличием, что просто оторопь брала.
А ведь у Фридочки и волосики были красивее, и ротик маленький, и нос не такой курносый... Но не было в ее лице и следа лучезарной Манечкиной доброжелательности, так счастливо заменявшей красоту. Не было и Манечкиной ладности в фигурке. Чем старше становилась Фридочка, тем больше она походила на тяжелый неухватистый мешочек. Годам к трем она весила ненамного меньше, чем восьмилетняя Манечка. А Манечка все тащила ее на руки! Взрослые сердились и кричали: "Оставь! Спусти ее сейчас же на пол! Спину сломаешь!" А звучало так, будто кричат: "Брось сейчас же эту гадость! Она сломает тебе спину!"
Будто Фридочка просилась на руки! Она и раньше не любила сидеть у сестры на руках, хотя раньше на руках у Манечки не было так неудобно и страшно. Фридочка всегда хотела свободы, хотела, чтобы Манечка оставила ее в покое. Она и оставила, как только родился Анчил. Даже чуть раньше, когда Манечка поняла, что ее мать беременна. Она просто-таки ошалела от радости! Не знала, что бы такое сделать для матери, чем помочь. Только что живот не подпирала. Соседки, глядя, как она издали бросается к матери, чтобы забрать у нее ведро с водой, как оттесняет ее от корыта с бельем, качали головами и всё повторяли: "Вот повезет кому-то! Ну и жена кому-то достанется!" Когда же родился Анчил, женщины иногда нарочно забегали к Гольдиным, чтобы поглядеть, как восьмилетняя девочка купает и пеленает малыша. Движения у Манечки были смелые, привычные – движения женщины, воспитавшей не одного ребенка. Да он и был у нее второй. Теперь она не спускала с рук Анчила и про Анчила спрашивала всех и каждого: "Правда, он хорошенький?" И ей охотно отвечали: "Очень!"
Трехлетняя Фридочка и тут различала определенную долю фальши. У Анчила был розовый носик бульбочкой, слюнявый ротик, три тоненькие космочки, которые Манечка закручивала на лбу жалким колечком. Но чем-то он трогал. "Этот более удачный", – говорили друг другу взрослые, и Фридочка понимала, что "менее удачная" – это она.
Да... Взрослые не щадили Фридочкино самолюбие, не догадывались, что женщине и в три года неприятно, когда в ее присутствии хвалят кого-то другого. Даже если это младенец, даже если твоя единственная сестра, которая вдобавок буквально выпросила тебя у матери, не собиравшейся больше рожать.
"Мамочка! Мамочка! Роди мне маленькую сестричку!" – умиленно вспоминала Бася и окидывала Фридочку оценивающим взглядом, как бы прикидывая, стоило ли исполнять Манечкину просьбу. Фридочка слушала мать с несколько отстраненным интересом. Ее выпуклые глазки серьезно моргали, редко и неожиданно, как пузырьки на воде. Казалось, она тоже обдумывает, стоило ли ее рожать. Впрочем, это было постоянное выражение ее лица. И все знали: вот такая же она будет и в тридцать, и в семьдесят лет – коротенькая, толстая, с ногами врастопырку... Не очень-то привлекательная картинка. Прибавьте к этому тяжелые локотки, отодвинутые назад с видом полного недоумения: куда дальше идти и что делать... Прибавьте и то, что со своим недоумением она постоянно оказывалась у кого-нибудь на дороге. Впрочем, если бы не это странное Фридочкино качество, Басе просто нечего было бы рассказать людям о своей младшей дочери.
У Баси о каждом из ее пятерых детей было по нескольку любимых историй. "Фридочкины истории" звучали несколько однообразно, примерно так: "...а я как раз несла кастрюлю с только что кипевшим бульоном! Это какое-то чудо, что плеснуло мимо!" Или: "...а я как раз сняла с огня таз с вареньем!" А не варенье – так вязанка дров, топор... Эти истории были сильны исключительно своим счастливым концом, неожиданным избавлением, которое и Басю, и ее слушателей неизменно восхищало. Этот счастливый конец, как правило, был связан с Манечкой. "Если бы Маня не выхватила ее у меня из-под ног!" "Если бы Маня не поймала ее на самом краю колодца!" То есть как бы и тут героиней выходила Манечка, но ясно было, что и у Фридочки есть своя немалая ценность, раз все так счастливы, что она не умерла и не осталась калекой.
Фридочка любила слушать все эти семейные предания. Они значили для нее гораздо больше, чем реальные события, происходящие вокруг. Например, она совсем не помнила сумасшедшего Хаима. Зато рассказы о его приходах повторяла всю жизнь. Как он примерно раз в два года возникал в дверях кухни и садился на "свою" лавку, как подмигивал детям, подглядывавшим в щелку, как дети после его ухода капризничали и плакали. Он мог прожить в их доме дня три-четыре, а мог исчезнуть в тот же вечер, не окончив ужина.
Конечно, эти рассказы были лишены поэзии. Никто не упоминал о том, что сумасшедший появлялся и исчезал всегда только в сумерки. О том, как долго не решались убрать со стола его тарелку с остывшим ужином. Как выходили за ворота, пытаясь разглядеть на дороге его фигуру...
С годами эти рассказы сокращались, теряли даже простые свои подробности. И только Фридочка хранила их в первом, самом подробном варианте, ежедневно перебирала, пересматривала в памяти, как хозяйка перебирает, пересматривает вещи в сундуке. Она часами сидела на ступеньках крыльца, похожая на лягушонка. Ротик приоткрыт, будто она удивилась чему-то – да так и забыла по рассеянности его закрыть. Бася даже побаивалась, не вырастет ли она слегка слабоумной, вроде своего дяди по отцовской линии. Имела она в виду не сумасшедшего Хаима, который помешался, потеряв в один день троих детей, а младшего из братьев Гольдиных, Моисея – того, что уехал на заработки в Америку и вернулся оттуда с полным чемоданом китайских шариков, сделанных из тырсы. Они были обернуты в цветную бумагу и ловко обмотаны нитками. К скрещению ниток была привязана резинка, на которой шарик прыгал. Этот товар, как и следовало ожидать, не нашел спроса у жителей Козинца. Моисей продал три или четыре "прыгалки", остальные раздарил постепенно племянникам и соседским детям.
Это тоже была история, знаменитая на всю родню. Как он уехал, вернулся, раздал свои шарики, наодалживал денег и снова укатил в Америку. Во второй раз он навез оттуда плюшевых жилеток, тоже вроде бы китайских, из которых не смог продать ни одной. Неудача не остановила его. Но на третий раз он пропал, канул. Предполагали, что у него нет денег на обратный билет. Так, во всяком случае, утешали его жену, оставшуюся без средств с мальчишками-близнецами на руках. Вот они-то как раз и были оба слегка туповаты. Но никак не Фридочка.
Бася беспокоилась напрасно. Складом ума Фридочка пошла в самого старшего из братьев Гольдиных – в Аврума. Тот тоже выглядел так, будто не интересуется общим разговором, но всегда оставлял за собой последнее слово, как бы снисходил к неразумным, чтобы открыть им окончательную истину, обычно неприглядную. Чаще всего он бывал прав. Даром что сам без угрызений совести жил на иждивении своей веселой двужильной сквернословки Хивы, которую все считали святой и которую Иосиф, сын Аврума от первого брака, любил больше, чем родную мать. Этот самый Иосиф – мой дед – был, пожалуй, единственным человеком, который не вызывал яростных споров между Манечкой и Фридочкой, моими старенькими черновицкими тетками.


Когда Манечка говорила, что мой дед был человеком редкостной доброты, порядочности, справедливости, трудолюбия, благородства и ума, – Фридочка даже слегка кивала, удостоверяя, что на это раз Манечкиным словам можно верить. Она только добавляла в конце, справедливости ради, что дед был малограмотный. "Ты не обижайся, конечно", – прибавляла она, чувствуя спиной испепеляющий взгляд Манечки и спиной же отвечая, что правдой она не поступится. Они столько лет отворачивались друг от друга, что в их спинах было выражения чуть ли не больше, чем в лицах.
С чего было обижаться? Я знала, что дед закончил всего четыре класса. Да и можно ли было сердиться на Фридочку после приговоров, которые она выносила собственному отцу и своим братьям... Терпеливо дав Манечке высказаться, Фридочка уточняла: "Но вообще наш отец был человек простой и недалекий". Или: "Разве можно было такого малахольного, как наш Зюня, пускать одного в Америку?!" "Генрих не был особо способный, он просто большой карьерист" "Мама у нас была толковая, но не интересная. У нее было лицо немножко как у черепахи. Мы, ее дети, все в нее пошли. Курносые, рот до ушей, глаза аж на висках..."
– Анчил был похож на маму больше всех! – не выдерживала в конце концов тетя Маня. – И он был просто красавец! А Кимушка?
– Да, – соглашалась справедливая Фридочка, как можно сильнее отворачиваясь от сестры и как бы не ей отвечая. – Анчил был-таки красивый. А Ким... Он, конечно, ничего как мужчина. Но он тоже на черепаху похож, особенно теперь, с лысиной. – При этом тетя Фрида даже морщилась, брезгливо и огорченно вместе. – Конечно, Ким – мой племянник, но если бы Сашенька не была из такой бедной семьи, она бы никогда за него не пошла.
Тут тетя Маня выходила из себя так, что обращалась уже не к потолку, а к Фридочкиному колену.
– Да, у Сашеньки не лицо, а солнце! Но по уму, по интеллигентности ей до Кима – как до неба! – и, напуганная собственной резкостью, спешила оправдаться. – Ты знаешь: Сашенька – мой кумир! Но надо же быть объективным...
И Манечка повторяла мне то, что я слышала, когда приезжала год назад. Всегда те же слова, будто выученные наизусть, те же истории. Та же ненависть, черствая, как бесплодная земля...
И это между кем?! Между Фридочкой – и Манечкой, которая буквально выпросила сестренку у матери! Которая десять раз спасала Фридочку – от кипящего бульона, от разогнавшихся лошадей. Манечка, которая, приняв за погромщика Макара Савчука, прибежавшего сообщить отцу, что из Бузовицы привезли дешевые кожи, бросилась к его пудовым, измазанным глиной сапогам, завопила: "Дяденька! Убейте меня! Но сестричку, сестричку мою не трогайте!" Маленькая, жалкая, в потной рубашонке, с горлышком, обмотанным ватой и марлей... "У мэнэ аж сэрдцэ стало!" – вспоминал потом Макар, и неизменные слезы застилали ему глаза. Дело было вскоре после кишиневского погрома. Накануне вечером к Манечкиному отцу приходили из "комитета самообороны". Принесли тяжеленную трость с набалдашником. Отец не хотел ее брать, говорил, что этой палкой не защитит дом от пьяной толпы. А Бася схватила на руки годовалую Фридочку и шепотом кричала: "Пусть придут! Я выйду им навстречу с ребенком, и пусть попробуют! пусть убивают, если смогут!" На это Басе ответили, что грудных детей убивали особенно жестоко.
Больная Манечка лежала, накрывшись с головой, но все слышала, и всю ночь ей мерещились дети, возвратившиеся из школы в изувеченные пустые дома. Как они разыскивают своих родителей в кладбищенском сарае и кричат, кричат... Манечке казалось, что этот крик доносится до нее откуда-то из-под кровати.
А утром ее разбудил пудовый топот Макара, которого она увидела впервые.
Эту историю иногда рассказывал отец, не питавший слабости к семейным преданиям. Чаще – мать. И обязательно Макар, когда заходил по делу или в гости. Без них Манечка давно забыла бы все это. У нее вообще было странное и счастливое свойство – быстро забывать все плохое. Поэтому ее собственные истории с течением времени менялись, обтачивались, как галька, теряя свои мрачные выступы и неприятные зазубрины. У Фридочки это вызывало некоторую досаду, но она не уточняла, не подсказывала Манечке пропущенные подробности, тем более что они часто говорили не в ее, Фридочкину, пользу.
Взять хоть случай с медвежонком. Манечка рассказывала его до глубокой старости, и выходило у нее вполне скучно: "У нас в местечке был чудный доктор! Однажды я заболела, и он приходил к нам несколько раз. Он мне подарил заводного медведя с барабаном. Это была большая редкость в то время! Наверно, он стоил больше, чем родители заплатили за мое лечение!" История эта, когда Фридочка услышала ее впервые, уже потеряла свое начало. А было так: Манечка сильно простудилась, и Бася поставила ей горчичники. Бася и сама чувствовала себя скверно: она была на втором месяце беременности, и ее тошнило с утра до ночи. К тому же у отца в мастерской неважно шли дела. Бася забыла о горчичниках, а, вспомнив, сначала испугалась, а потом решила, что горчичники слабые, раз ребенок молчит. Когда же она их все-таки сняла, то обнаружила, что вся спина Манечки пошла волдырями. Доктор Бронфман, пораженный мужеством ребенка, подарил Манечке дорогую игрушку. Манечка очень гордилась своим мишкой, поставила на буфет между пасхальными подсвечниками и доставала оттуда очень редко – и то ради Фридочки, когда та, например, болела и не хотела принимать лекарство. Едва касаясь благоговейными ручками белого плюша, Манечка устраивала для Фридочки "спектакль" с пением, но трогать мишку не позволяла.
Фридочка, введенная в заблуждение пропущенными волдырями, была поэтому очень довольна, когда заболела настолько серьезно, что к ней вызвали самого доктора Бронфмана. Доктор видел, что ребенок чего-то ждет от него, но чего именно – разумеется, не понял. Прощупывая увеличенные железки под ушами Фридочки, он отводил глаза, избегая ее строгого, настойчивого взгляда.
На следующий день, как только Манечка ушла в школу, Фридочка потребовала у матери медведя. Замученная Бася, слегка посопротивлявшись, не смогла отказать больному ребенку, попросила только играть с ним осторожно и не ронять на пол. Ничего такого Фридочка мишке не делала и даже довольно скоро утратила к нему интерес, но вдруг оказалось, что одна лапа у него вывернута и болтается, а на левой половине белой мордочки появилась большая коричневая плешь. В тот день Фридочка впервые увидела, как Манечка плачет. Громко. Сгибаясь и мотая головой. И странно: она тут же перестала бояться и чувствовать себя виноватой. Манечка не могла! не имела права плакать! Это было невыносимо, противно! Расстроенная Бася хлопотала над Манечкой, как будто это она, Манечка, больна, и уговаривала: "Ты же добрая девочка! Ты же уже большая! У тебя же у самой скоро будут дети!" Тут Манечка разрыдалась еще горше: оказывается, для них-то, для своих будущих детей и хранила она, и берегла мишку...
И что же? Весь этот печальный конец Манечка очень скоро забыла. И не понимала, почему Фридочка как бы дичится, сторонится ее...
Да... Разве угадаешь заранее, во что впоследствии выльется какая-нибудь пустяковая история, или выброшенная из нее пара слов, или... Не из-за такой ли мелочи погибли мои дед и бабка, пятеро их дочерей и семеро внуков...


Подумать только, что все началось с какого-то кружевного воротничка. Манечка вязала его тайком от всех. Первые несколько рядов шли трудно, петли выходили тугие, судорожные, но скоро Манечка уловила нужное движение, и через неделю воротничок был готов.
Ах, какой стоял красивый летний день! Листва на деревьях еще не огрубела, не запылилась. Тень была негустая, а солнце не пекло. И все вокруг – солнце, травы, деревья – выглядело точно так же, как сейчас. Даже одежки на детях. Разве что победнее.
Бася с Хивой стирали белье, и младшие дети вертелись вокруг, любовались снежной пеной. Зюня, самый взрослый из детей, набрал мыльную воду в чашку и выдувал из нее соломинкой прозрачные гроздья пузырей, отливающих радугой. Солидный Генрих не участвовал в этом ребячестве, читал книгу. Хивин Иосиф таскал воду из колодца для мачехи и тетки. А маленький Анчил сидел, как в клеточке, в перевернутом табурете, гудел от счастья и тоже пускал пузыри – слюнявые. Женщины делали вид, что не замечают, как Манечка таинственно снует по двору, как украдкой макает что-то, зажатое в кулачке, то в корыто, то в таз с крахмалом. Наконец она ненадолго скрылась в доме и торжественно вывела оттуда Фридочку, аккуратно причесанную, с большим бантом на макушке и с крахмальным кружевным воротничком, покрывающим плечи. Фридочка выглядела так, как выглядит ребенок, который прочел стишок и ждет аплодисментов.
– Смотри-ка! – всплеснула руками Ента, мать близнецов, жена канувшего Моисея, которая и научила Манечку вязать. – А я-то думала, она уже давно забросила свой воротник! Молодец! Вы посмотрите только, какие ровные петельки! – И добавила: – Ну, Манька! Ну, повезет кому-то, кто тебя замуж возьмет!
И Хива тоже подошла, вытирая о бока мокрые ладони. Посмотрела, цокнула языком и предложила:
– Иди, Маня, ко мне в невестки! Лучше, чем мой Йоська, никого не найдешь! Он добрый, помогать тебе будет! Нарожаете полный дом детей! – При этом она поймала пасынка за вихор и, ласково трепля, притянула его к себе.
Манечка смущенно потупилась, но, поглядывая снизу, отметила с удовольствием, что Иосиф, хоть и смеется, но смотрит на нее с симпатией, так, будто предложение Хивы ему по душе. Казалось, он даже собирается что-то ответить, но тут маленький Бэреле, сын Хивы, бросился перед ним на колени и взмолился:
– Иоселе! Братик мой дорогой! Возьми себе мою лошадку, возьми прыгалку! Только пусть Маня будет моя жена!
Все расхохотались, даже важный Генрих, даже толстые близнецы, хотя они и не расслышали, о чем идет речь. И маленький Анчил, глядя на других, визжал и бил ладошкой по только что напущенной лужице.
И тут Фридочка изо всех сил ударила Манечку ботинком по косточке...


К сожалению, и о воротнике, и о косточке Манечка очень скоро забыла и с большим удовольствием до глубокой старости рассказывала, как Хива однажды предложила ей выйти замуж за Иосифа и как Бэреле умолял брата: "Возьми все мои игрушки, но пусть Маня будет моя жена". И этой безделицы хватило моей бабке для того, чтобы всю жизнь ревновать деда к Манечке, всячески ее избегать, настраивать против нее детей...
Да и для самой Манечки разве не важнее было бы запомнить то, что произошло позднее, когда Манечка пошла искать свою отшлепанную сестричку?


Хива очень красиво забинтовала Манечке ногу. Резкая боль прошла. Ободранная косточка слегка ныла, саднила при ходьбе, но это было даже приятно. Манечке нравилось хромать.
День уже остывал. Приближались бесприютные сумерки. Манечка знала, что сестренка не ушла далеко, и ступила за ворота с великодушной, прощающей улыбкой. Фридочка действительно стояла в двух шагах от калитки, среди лопухов и куриной слепоты. Она казалась совсем маленькой. Злополучный воротничок уродливо висел, сдернутый набок. Манечке вдруг стало стыдно своей великодушной улыбки. Фридочка выглядела не виноватой, а обиженной. И было ясно, что идти домой она не захочет.
Манечка звала ее. Делала вид, что уходит, пугала: "Вот придет сумасшедший Хаим и заберет тебя!" Фридочка не шевелилась. Зато Манечке самой стало страшно. Она поспешила к сестренке и попыталась поднять ее на руки, но не смогла, хотя Фридочка не сопротивлялась, как обычно. Манечкины ручки скользнули по тугому неподатливому тельцу, она опустилась на корточки и заплакала.
Она не понимала, почему плачет. Что-то мягкое и кроткое переполняло ее, что-то очень хорошее, но слишком большое для одного человека. И Фридочка вдруг тоже громко заплакала своим рвущимся баском. Она не боялась, что мать снова станет ругать ее, пожалуется на нее отцу. Это было что-то другое. Из сумерек укоризненно смотрели на нее Манечкины будущие дети, о которых все время толковали взрослые. Они будто спрашивали Фридочку: "Ты зачем сломала нашего мишку? Ты зачем ударила нашу Манечку по ноге?" И Фридочка стояла перед ними одна и как бы ничья.
Удивительно, что и Манечка думала тогда о том же. Она клялась себе, что сколько бы у нее ни родилось детей, больше всех она будет любить Фридочку.


Ну? Не лучше ли было Манечке запомнить именно это, а не историю о том, как бедный Бэреле просил старшего брата уступить ему "невесту"? Да и почему запомнился именно Иосиф, который женился через каких-нибудь четыре года, не дожидаясь, пока вырастет Манечка? Кто из соседок не звал Манечку в невестки! Кому только Бэреле не предлагал свои игрушки! Стоило Басе вынести во двор какой-нибудь коричневый носок, аккуратно заштопанный бежевыми нитками, или школьный табель с однообразным столбиком отличных отметок – женщины начинали ахать: "Нет! Вы видели, чтобы ребенок так штопал?! Это золото, а не девочка! Расти скорее! Я другой жены для моего..." И Бэреле топал со своей лошадкой к очередному сопернику. Пока, наконец, близнецы не забрали ее, пообещав, что на Манечке не женятся. Хоть и туповатые были, а выгоду свою понимали, знали, что Манечка не про них. И действительно, когда Манечка сравнивала и выбирала среди предложенных ей женихов, близнецы оказывались на последнем месте. Как-то они несимпатично книзу расширялись, а кверху сужались наподобие яйца. Особенно же напоминали яйца их головы. Манечка не хотела, чтобы ее дети ходили с такими головами.
Надо сказать, что Манечкины будущие дети вполне реально участвовали в ее жизни. Манечка знала место, где они находятся, и часто чувствовала их. Лучше всего это получалось летом. Манечка выходила за околицу, туда, где начинались бесконечные зеленые холмы. Она видела, как дышит земля под своей мягкой зеленой шкурой. И сама Манечка невольно начинала дышать в лад с землей, все глубже, все радостнее, выше сил наполняясь смехом и звоном. Манечка знала, что это радуются ее будущие дети. Иногда ей удавалось увидеть их крошечные, ожидающие личики, мельтешащие под закрытыми веками, как сплошные россыпи цветов. У Манечки сердце останавливалось – так хотелось поскорее освободить их, выпустить в этот мир! Главное, она знала, как это сделать, только не решалась. Сколько раз она подходила к старому коричневому шкафу со светлым зеркалом посередине, как бы для того, чтобы поправить поясок или ленточку в косе, и, обмирая от стыда, сладкого ужаса и нетерпения, начинала потихоньку выпячивать и надувать живот. Сильнее, сильнее... Таинственный серебристый свет разгорался в глубине зеркала... Кровь начинала стучать вразнобой по всему телу. Сначала в ушах, потом в груди, потом... Но, уловив это ощущение, Манечка пугалась, заливалась горячей краской и убегала прочь, подальше от опасного места, и долго успокаивала, заговаривала свое колотящееся сердце, повторяя: "Рано! Мне еще рано! Немножко позже!" Она была уверена, что, надувая живот, надувает и крошечного, спрятанного там ребенка. И что если бы у нее хватило смелости, она бы сделала главное, самое трудное усилие, после которого кожа растянется шаром и ребенка уже нельзя будет втянуть обратно, как Зюня всасывает обратно в соломинку мыльные пузыри. Манечка знала, что вынимать оттуда ребенка очень больно и она еще слишком маленькая, чтобы вытерпеть такую боль.
Кроме того, Манечка считала, что прежде, чем рожать детей, следует выбрать для них хорошего отца. Отец должен был обладать теми качествами, которых, по мнению Манечки, не хватало ей самой: красивым лицом и приятным голосом. Манечка никогда не огорчалась из-за своей внешности, но для своих детей желала лучшего. И конечно же, ее дети должны были хорошо петь. Сама она петь совсем не умела. То есть внутри она пела, и очень красиво, но наружу звуки выходили постыдно неверные и хриплые. Ну и, разумеется, отцу ее детей полагалось быть очень ученым.


Из всего сказанного ясно, что длиннолицый Иосиф, мой покойный дед, не подходил Манечке по всем трем параметрам. И не только Манечке. Бася и ее дети были буквально помешаны на красоте, а еще больше – на образовании. Так что никогда и никто из них не относился к Иосифу как к возможному жениху для Манечки. А вот в чем права была моя бабка – так это в том, что Гольдины приняли ее в свою родню без особого восторга. Она едва умела расписываться, отец ее был портной и вдобавок самого низкого пошиба.
Аврума Гольдина, моего щеголя-прадеда, такое родство оскорбляло. Не позаботившись дать образование собственным сыновьям, он имел все же какие-то необъяснимые претензии. Демонстративно не появлялся в доме свата, где всегда стоял запах утюжного пара и заскорузлой ткани, прожженной потом. К тому же он был обижен на Иосифа, который женился против его воли и слишком рано.
Моя бабка такое поведение свекра истолковывала совершенно неправильно. Ее ввела в заблуждение неоднократно слышанная история о том, как Бэреле предлагал Иосифу свои игрушки. На самом деле Аврум и не помнил о существовании Манечки. Это Хива мечтала взять ее в невестки, но двужильная Хива умерла за год до женитьбы пасынка.
Наивная Манечка тоже добавляла пищи бабкиной ревности. Она часто забегала к молодым – не столько из искренней привязанности к двоюродному брату, сколько ради того, чтобы полюбоваться прекрасным лицом его юной жены. Город был крошечный, как желтая проплешинка среди зеленых холмов, и жили молодые почти за углом. Когда же у них родилась маленькая Хива, Манечка и вовсе зачастила туда. Ни Фридочка, которая уже ходила в школу, ни четырехлетний Анчил, мягкий и ласковый, но не по годам самостоятельный, не нуждались больше в постоянной Манечкиной опеке.

ДАЛЬШЕ >>>

наверх

Дизайн: Алексей Ветринский