На обочине пыльной дороги…

На обочине пыльной дороги, истёртой до крови,
двадцатилетняя мама моя ловит
попутку.
Уже десятые сутки
идёт война.
Мамин муж…
Она
к нему
и привыкнуть, как следует, не успела.
Такой взрослый! Смелый!
А тут – плакал, как баба,
матом честил начштаба
и кое-кого повыше,
не боясь, что могут услышать.
Дескать, танки отправили на ремонт,
а теперь людей его гонят на фронт –
как на бойню, с пустыми руками.

Он велел моей маме
пробираться к своим. К родителям, к сёстрам.
А она не успела. Просто
замешкалась. Думала: всё утрясётся,
немцев прогонят за несколько дней…
И вот
над ней
июльское солнце.

По широкой и плоской земле
чемоданчик в линялом чехле
мама волочит.
И никто её подвезти не хочет,
и напрасно часы стрекочут
на потной ладони.

Мимо гонят
усталый измученный скот.
Почему-то его
особенно жалко.
Женский вой. Громыханье подвод.
Жарко.
Нарастает и снова стихает
камнепад солдатских сапог.
Даль пустая, и пыль сухая,
и приказ: покинуть до вечера городок
жёнам старшего комсостава.
Им – налево, а маме – направо.

Там, направо – большая война,
а налево – большая страна.
Мама этой стране не нужна,
но никто её подвезти на войну не хочет.
И напрасно на пыльной ладони часы стрекочут.

Ей машины в лицо перегаром тяжелым дышат.
Мама не слышит,
мама просто не понимает,
что там ей сердобольный шофер объясняет
про бои,
которые где-то совсем уже рядом.
Маме надо к своим.
Маме – надо.

Слезинки на пыльных щеках
промыли светлые русла.
Ах!
Если б она, как следует, говорила по-русски –
она бы ему
могла объяснить, почему
ей так нужно пробраться домой.
Она беременна. Нет, не мной.
Это не я. Это тот,
кто через пару недель соскользнёт
неожиданно и легко
в зияющее очко
привокзальной уборной
и пропадёт в неизвестности чёрной –
где-то там, на подъезде к Уралу.

Мама устала.
Ей тяжело.
Она одета слишком тепло.
И чемоданчик её картонный
весит, кажется, тонну.
Мама, плача,
глотает воздух горячий,
приправленный горьким дымом.
Всё вокруг будто встало дыбом!

Рёв
и ругань,
потерянное молчанье,
жалобное мычанье
коров,
напирающих друг на друга.
Часто-часто дышат испуганные бока.
Солнце белое в небе таком же белом.
Двадцатилетняя мама моя уже овдовела,
но об этом не знает пока.

Над лохматым гнездом растревоженный аист бьётся.
И никто не берётся
помочь моей маме
перебраться поближе к яме.

Солнце плавит стёклышко циферблата.
По дороге уходят из жизни солдаты
на запад.
А родной её город вчера ещё занят.
Лица, лица…
Пыль под ногами клубится –
будто это уже облака.
И натужно часы стрекочут:
это время выбраться хочет
из затёкшего кулака.

Не судьба. Не лежать моей маме
в длинной, тёплой, вздыхающей яме.
В этой топи, в кровавом сиропе
не скользить ей в обнимку с сестрой,
становясь потихоньку землёй.
Суждено ей остаться одной
перед этой бескрайней страной,
перед этой безумной войной,
перед этой бездонной виной.
И ещё – половину вины
мне, родившейся после войны,
тёмным грузом взвалить на плечи.
И никак не становится легче,
и время не лечит.

Я росла, по ошибке живая,
и, по пальчику загибая,
повторяла вслух имена.
В землю брошены, как семена,
шесть братишек, четыре сестрички.
Как под запертой дверью стою –
не поспевшая к перекличке,
опоздавшая в яму свою.

2007