Новогодняя ночь

Это муж мой, и я, и друзья мои
Встречаем новый год.
(А.Ахматова. «Новогодняя баллада»)

Той монотонною зимой,
той многотонною зимой
земля стонала под снегами
сугробы горбились стогами.

Той ночью гулкой и немой
суровый мальчик шёл со мной.
В шестидесятническом стиле
мы остановку пропустили
и вот теперь назад брели,
согнувшись поперёк метели.
Дома квадратные вдали
цветными окнами пестрели.

Каким-то был опасно странным –
тот недостроенный район:
заборы, замершие краны
и пустыри со всех сторон.
Вдобавок ни души вокруг –
Лишь я да мой суровый друг.

За опоздание коря
себя, погоду и трамваи,
брели, скользя и загрузая,
от декабря до января
в снегу душистом по колени.

Исчезновенье, появленье,
исчезновенье, появленье,
от фонаря до фонаря,
из темноты в воронку света.
Казалось, там чуть-чуть теплей.
Еще казалось мне, что это
из перевёрнутых кулей
снежинки сыплются, как сахар.

Метель бросалась к нам с размаху,
как неуклюжий верный пёс,
облизывала наши лица.
Мой спутник бормотал под нос,
что хорошо бы заблудиться,
вот так бродить за часом час.

Дома никак не приближались,
они как будто к лесу жались,
как будто пятились от нас.

И, наконец, часы его
упёрлись стрелками в двенадцать.
Он предложил поцеловаться.
Я буркнула: «Ещё чего!»

Он стал демонстративно сух,
но отошёл довольно скоро.
Потом мы с ним читали вслух
про горницу, про шесть приборов.
Потом он торт открыть хотел –
я и от торта воздержалась…
Наш пражский торт остался цел.

Ну надо же! Какая жалость!
Такой испортить эпизод:
есть торт. В снегу. Под новый год!

Дыханья нашего дымки
сносило наперегонки
наискосок куда-то вправо…
Какой божественной оправой
для нашей юности была
такая высь, такая мгла!

А торт пришёлся очень кстати.
Ах, этот найденный с трудом
интеллигентский тесный дом!
Пальто горою на кровати.

На люстре шарики висели,
нас обласкали, отогрели.
Интеллигентское веселье.
Вертинский, Окуджава, Бах
и хруст капусты на зубах…

На блюде громоздился сом,
как оказалось, несъедобный –
себе же памятник надгробный.
И пробка плавала буйком
в бутылке белого сухого
вина (наверное, плохого).

Такой щемящий был уют
в том неуклюжем изобильи!
И все так неумело пили!
И все друг друга так любили!

Простуженный усталый шут
трудился над фрагментом сома,
желая посмешить народ,
а, может быть, наоборот –
чтоб поддержать хозяйку дома.

Я помню этот детский рот,
в смешную скобочку поджатый,
и серебристо-виноватый
его притворно-глупый взгляд,
кудряшки, пиджачок помятый,
у друга взятый напрокат.

И шарили по книгам тени,
и в долгом бестолковом бденьи
хмельная искренность была,
и ёлка в стены упиралась,
как будто выбраться старалась
к столу из своего угла.

И свечи трёпко мельтешили,
как будто догореть спешили,
как будто пересечься им
с рассветом страшно или стыдно.
Чернело зеркало окна,
а в нём мерцала глубина,
в которой было ясно видно,
как мы едим, как мы сидим.

Картины, книги, пианино,
ночного пиршества руины,
бутылки, блюдца, лица, спины…
Но было всё чуть-чуть другим.

Смотрелся попросторней дом,
печальней шут, угрюмей сом,
и в отражении своём
чего-то я не узнавала
и как-то странно изнывала –
как будто на краю провала
стою… О, как туда влекло!
И лишь холодное стекло
уйти в тот мир не позволяло.

Казалось, с двух сторон окна
идут два параллельных сна,
два миража, два наважденья,
и нас зачем-то создала
бездонная ночная мгла
пустой игрой воображенья.

Наговорила, намолчала,
наворотила, намечтала,
и мы растаем вместе с ней.
Два удивленья, два испуга
в упор смотрели друг на друга,
не понимая, кто главней.

Метанье гибнущих огней
тревожно что-то предвещало,
не то конец, не то начало…

Тот, отражённый дом исчез.
Светало медленно, толчками.
В оконной тёмно-серой раме
открылось поле, дальний лес.

Густая снежная усталость
на плечи шубой опускалась,
и так спокойно было мне
в рассветной серой тишине!

Я помню, как, полуживая,
в толпе друзей плелась к трамваю…
Предчувствие? Должно быть, да:
я вдруг расплакалась тогда –
как будто навсегда прощаюсь.

Что ж, так и вышло.
Не беда.

Они не стали мне чужими.
Я издали слежу за ними,
с чем сложностей особых нет.
Два академика, поэт,
художник, журналист, актриса.

Должно быть, многими описан
тот книжный дом, тот длинный стол,
малыш, который вдруг вошёл
в ночном костюмчике пушистом…
Он стал известным пианистом.
Красив, живёт на три страны,
играет в самых лучших залах.
А я всё помню сонный запах
затылка, маленькой спины.

А тот усталый добрый шут…
Всё чудно обошлось и тут:
не опустился и не спился,
наоборот – остепенился,
седой отец троих детей
и автор множества статей,
всё так же остроумьем брызжет.

Мой мрачный друг осел в Париже,
он был четырежды женат,
он бизнесмен и меценат.
Богат ли? Думаю, не очень.
Должно быть, ярок и умён,
но для меня остался он
в той давней новогодней ночи.

Она почти полвека длится.
Полвека мы идём пешком.
Шершавым быстрым языком
метель нам жадно лижет лица.
Идём. По-прежнему – вдвоём.
Висят под каждым фонарём
воронки голубого света.

Так страшно! Кажется, что это
цепочкой призраки идут.
Идут и нас не сторонятся.
Часы прицелились в двенадцать.

Они, пожалуй, подождут.
Ведь так нетрудно мне сегодня
в той давней ночи новогодней
исправить что-то, изменить –
а то и вовсе сочинить.

И вот, замешкавшись на миг,
я – ради самой важной строчки –
приподнимаюсь на носочки,
кладу ему на воротник
ладони в мокрых рукавицах.
Сейчас, сейчас он состоится –
«невинный поцелуй в снегу»…

И что же? Снова не могу.
И снова чувствую – не надо.

И мы идём – не врозь, не рядом,
уткнувшись лицами в пургу.
Вдыхаем чёрный жёсткий воздух
и выдыхаем нежный пар.
Я говорю себе: «Он – стар»,
и слышу: «А при чём тут возраст…» –
«Он был четырежды женат!
Он сорок лет живёт в Париже!
Он бизнесмен и меценат!»

Дома не делаются ближе.

А жизнь осталась за спиной.
С моей метельной сединой
бродить ночами не пристало.
Но мы который год идём.
Не в тот ли отражённый дом,
куда стекло не пропускало?

декабрь 2013