Шёл снег…

Шёл снег.
Долго-долго шёл к девочке, которая заболела.
За снегом небо белело,
и девочка всё смотрела, смотрела…
В большой палате она
лежала одна.
Напротив кровать стояла
с матрацем линялым-перелинялым.
Откуда-то девочка знала,
что кто-то недавно умер на ней.

Несколько дней
назад
девочка бегала и танцевала.
Мама взяла ей коньки напрокат…
И поначалу
именно это как раз
особенно девочку огорчало.

Когда её привезли в приёмный покой,
она свободно ещё головой вертела.
Кажется, даже сидела.
А теперь это тощее, странное тело
вовсе не слушалось,
только всё время болело,
ныло, ломило…
Иногда она даже тихо скулила.

Говорили, что мама её поседела.
Что часами топчется у больницы.
Девочка видела: чёрные птицы
поперёк снега
перелетают…
И очень рада была, что маму к ней не пускают.
И мама не видит, не знает,
что ей даже воду глотнуть из поилки трудно,
не видит ни капельницы, ни судна,
ни этой пустой палаты,
ни медсестрички горбатой,
чья голова будто молотом загнана в плечи.

На ночь дверь в палату её
оставляли приотворённой,
и к этой жёлтенькой щели слеталась нечисть.
Было слышно, как в гулком кафельном коридоре
медсестра о чём-то с дежурной нянечкой спорит,
хохочет яростно, как ворона….

В палате длинные дымные нити
сливались, свивались
и в королей превращались
с алмазами тусклыми на коронах.
Они о чём-то без слов толковали
и девочке спать не давали,
кивали, взмывали и расплывались.

А голос хрипел и хрустел из-за двери:
«Вы уж можете мне, как калеке, поверить:
лучше бы ей умереть прямо сейчас…»
Жёлтенький свет, из коридора сочась,
вдруг освещал кастрюлю с горячим горохом –
и так становилось душно,
так плохо!

Девочка знала, что это бред,
что никакого гороха нет,
но слышала собственный голос:
«не буду супа, не буду!»
Твёрдые красные розы сыпались неизвестно откуда,
и туманные короли
всё брели по кругу, брели –
то вразнобой слонялись,
то над нею склонялись…
И выяснялось, что лиц у них –
нет.
Девочка крепко сжимала веки.

«Кале-какале-кикале-какалеке…»
Шприцы на плитке кипели,
голоса в коридоре скрипели.
«Чем мучиться много лет –
лучше отмучиться сразу…»
Медсестра повторяла радостно эту фразу,
и от слов её веяло ядом,
а от имени – адом.

Ада звали её,
тётя Ада.
«…Меня, к примеру, врачи
вытащили с того света…
И что же? Я им ничуть не благодарна за это!
Вот вы говорите: «мать»…
А мне интересно знать:
себе бы она такого хотела?
Сама бы она терпела
все эти капельницы и пункции?
А если ещё и нарушение дыхательной функции?..»
«Что там она? Зовёт?»
«Да нет, бредит…»
Девочка думала: то ли это рассвет брезжит,
то ли ближе к окну подкралась луна.

По утрам просыпаясь, она
проверяла, может ли двигать руками,
и писала записки маме
химическим карандашом:
«У меня всё хорошо.
Принеси ещё пластилин».

А снег за окном всё шёл,
белое небо слепило,
а девочка всё лепила, лепила
всяких там клоунов, балерин,
собак и котов,
и букеты разных цветов,
ворону с куском сыра,
крошечного факира
на крошечном же слоне.
Все эти штучки вполне
складные получались.

Взрослые девочкой восхищались.
Она всё больше умела
и на глазах умнела,
и знала не хуже врача,
как отличить парез от паралича,
и где находятся мускулюсы
квадрицепс и тибиалис…
Врачи утешить её родных старались,
при этом ложных надежд не внушая:
девочка ваша умница, мол, большая,
и в жизни, конечно же, не пропадёт,
а, может быть, далеко пойдёт.
Нельзя, разумеется, ждать, чтоб погибшие ткани воскресли, –
но возьмите хоть Рузвельта: тоже ведь был больной,
а вот же – смог управлять страной
в инвалидном кресле!

По утрам палата её бывала набита битком.
Врачи стучали резиновым молотком
по локтям и коленкам,
царапали кожу иглой тупой…
И однажды она пошевелила стопой,
а потом другой.

Мама ей принесла пластилин дорогой –
всех оттенков! и в три ряда!
И так она занята была делом,
что проглядела,
как и когда
отступила зима.

К этому времени она сама –
без всяких подушек! – сидела.
И вдруг услышала,
как за окном загудело,
будто город задвигался, задышал
и распрямляться стал,
выходить за свои пределы.

Поначалу несмело
колокола и трамваи,
друг друга перебивая,
залязгали, зазвенели,
и машины, как будто вырвавшись из тоннелей,
куда-то, разом, все заспешили
и город крест-накрест прошили.
Зашелестели шаги, шажки,
и что-то двинулось снизу, с реки,
и что-то вкось
всколыхнулось,
и что-то вверх
потянулось,
и радостно задрожало стекло,
и что-то с улицы потекло –
как будто в окнах прочистились щели!

Девочка сбросила ноги с постели
и, перебирая локтями вдоль одеяла,
стала
подтягивать понемногу
ватную – правую, ватную – левую
ногу.
Так она добралась до окна,
в батарею вцепилась,
выпрямилась
и убедилась,
в том, что уже и вправду –
весна.

Такое не снилось и акробату!
Медсестра, заглянув в палату,
сначала в дверях застряла,
а потом на весь коридор закричала,
будто увидела привидение.

А еще через день ей –
то есть девочке –
принесли
жёлтые маленькие костыли.
Боже, как это было страшно –
отлепить себя от стены!
А поскользнуться!
споткнуться!
растянуться, как циркуль, на две стороны!
Со ступенек свалиться,
до крови разбиться…

Но постепенно она расходилась,
чуть окрепла, а, главное, расхрабрилась –
и была этим очень, очень горда!
Так что когда,
наконец, её вывели к маме
с этими самыми костылями,
с белым бантом и в красном пальто,
девочку изумило то,
что мама, увидев её, зарыдала.

Такого девочка не ожидала
и, обиженная слегка,
стояла, потупясь, пока
внимание её не привлёк
мотылёк,
на оживший клочок бумаги похожий.
Тот день был действительно Божий!

Маму врачи утешали,
валерьянку с бромом мешали,
давали множество важных советов
и, провожая из кабинета,
смотрели очень участливо.

А девочка эта –
как только ступила во двор,
так уже и была с тех пор
непрерывно счастлива.

2002