Зимы

Эти долгие черные зимы!
Дни, пугливо скользящие мимо…
От ветрянки до скарлатины —
карантины да карантины,
и метели плаксивый бред,
и угрюмо-оранжевый свет
воспаленного абажура,
прямо в стол упиравшийся хмуро.
И повсюду шуршанье газет!

От звонка до случайного стука —
скука, тяжкая детская скука,
одиночества детского мгла,
серый мрак от угла до угла.

Становились всё глубже ночи,
всё вокруг казалось непрочным,
и декабрь, как суровый отчим,
молча елку домой приносил.
Репродуктор тревожно басил,
и газеты! газеты шуршали!
И газеты уснуть мешали…
Тусклый шепот будил в ночи.
Что за критики? Что за врачи?

Луч слепой по кровати шарил,
и душа сдувалась, как шарик,
и зима сахаристым льдом
покрывала стекло за стеклом,
и, наглея, вползала в щели.
А газеты, как змеи, шипели,
а газеты, как кости, хрустели,
грохотали, как дальний гром.
Что там пишут? О чем? О ком?

Снова что-то случилось где-то,
снова нас касается это!
И луна, прицелясь в окно,
ледяное пускает кино:
пальмы снежные, снежные ели,
и, не виданные доселе, 
буйных папоротников кусты,
а за ними — белый пустырь,
и чем дальше — тем шире, шире…

То ли в Африке, то ли в Сибири,
то ли вовсе в залунном мире
приключилась эта беда —
может, мальчик забрел сюда
и, затерянный, в дебрях плачет.
Волки съели несчастную клячу
и ушли,
а хворост и воз
ветер гладко снегом занёс.
И поля пустые застыли —
только взблески алмазной пыли…
Может быть, и меня забыли
в этом дивном и жутком лесу?
И уже не найдут, не спасут!

Что-то тянет двинуться прямо.
Ни стекла, ни оконной рамы,
и уже у меня за спиной
вместо комнаты лес сплошной,
а из этой ажурной пущи —
взгляд внушающий, взгляд сосущий…
Не послушаться! 
Не шагнуть!
И ногтями скорей зачеркнуть
эти страшные пальмы и ели!

Но в обиженном визге метели
всё ясней различались слова.
Темный чай на столе остывал,
и газет ежедневную стопку
по одной бросали, как в топку,
под оранжевый жаркий свет,
оставлявший на скатерти след.
И газеты трещали сухо,
и соседский Илюша в ухо
надышал мне страшный секрет:
мол, какой-то доктор-жевака
никого не травил! Однако
мы — евреи,
и поезда
повезут нас за это туда,
где снега и высокие ели,
нас в холодных бараках поселят,
там мы все, без еды и постели
будем жить, пока не умрем!

А газеты, как крысы шуршали,
а газеты дышать мешали,
и в чулане душном своем
сумасшедшая бабка Бузя
каждый вечер вязала в узел 
немудреное барахло.

Между тем, всё по-прежнему шло:
мыли пол, занавески стирали,
на детей непослушных орали,
и в кастрюльках кашу мешали,
и варили суп из костей,
холодец по ночам разливали
и по праздникам ждали гостей.

Это судорожное веселье
раскрутившейся карусели
за раздвинутым круглым столом,
под оранжевым вздутым шатром!

Ели много, а пили — не очень.
Пели песни — про черные очи,
про пора, в путь-дорогу пора,
про какие-то вечера…
И светились оранжево лица.
Кто боится? Никто не боится!
Мы, конечно же, здесь ни при чем!
Нас ничуть не касается это!
Мы — селедкой! Мы — винегретом
победим, доедим, допоем!

И бутылка ходила по кругу,
и паштет предлагали друг другу… 
Но мрачнели, оставшись вдвоем,
и, пугая друг друга, шептали
«Вы читали? Конечно, читали!
Это очень недобрый знак.
Неужели, господи, снова?!»
И нескладное длинное слово
повторяли вразброс: «Пас-тер-нак»

2004